Режиссер Егор Равинский: «У меня нет мастера, которому я должен отрубить голову»
Спектакль «Свои люди – сочтемся» в постановке Егора Равинского сначала вышел на Малой сцене РАМТа, но потом был перенесен на Большую. Он стал участником фестиваля «Уроки режиссуры» в рамках впервые проходящего в Москве Биеннале театрального искусства. С конкурсантом беседует корреспондент «Театрала».
– Ваш путь в режиссуру довольно извилист. После Щукинского училища вы были актером Театра Вахтангова, потом поступили на режиссерский в ГИТИС. Чем привлекла режиссерская стезя? – Актерская профессия очень зависимая. Я знаю случаи, когда актеры вынуждены были ждать своего шанса десять, двадцать лет. Для меня это тяжело, меня так воспитали, что нужно постоянно куда-то двигаться. Конечно, ожидание может быть наполнено работой, но все равно это зависимость: выберут тебя – не выберут, получится – не получится, – и она губительно на меня действует. Когда я учился в Щуке, у нас был раздел самостоятельных показов. И когда мы репетировали отрывки, я заметил, что я все время навязываю свою точку зрения, свое видение. Какие-то работы получались, какие-то не получались совсем, но мне всегда удавалось как-то уговорить партнера сделать по-моему. Даже когда я уже работал актером, я не спорил с режиссерами, я выполнял их задачу, но внутренне мне всегда казалось, что интереснее было бы по-другому.
– Почему на режиссерский факультет вы пошли именно в ГИТИС? – На тот момент в Щукинском институте кафедра режиссуры была только заочная, а я понимал, что если заниматься, то очень серьезно. Должен быть прессинг. Поэтому пошел в ГИТИС. Я ходил на показы к предыдущему курсу Женовача и к старшему его курсу, к первому выпуску. Смотрел знаменитый спектакль "Мальчики". Понравилась атмосфера ГИТИСа, атмосфера мастерской.
– Название фестиваля, в которым вы участвуете «Уроки режиссуры». У кого из мастеров вы бы хотели взять эти уроки? – Мне кажется, что нужно учиться постоянно и у всех. Иду в какой-то неизвестный, небольшой театр, и все равно там получаю урок. Конечно, есть великие светила: Брук, Станиславский, Мейерхольд, - и наши мастера: Женовач, Бутусов, - и Додин, Фокин, Туминас. Такого, как у японцев, что есть мастер, которому в итоге ты должен отрубить голову - у меня нет, такой зависимости и такого контакта с определенным человеком нет. Мне кажется, нужно учиться постоянно, и не только у лучших, но и у разных. И не только в театре.
– «Свои люди – сочтемся» это второй спектакль по Островскому. Почему вы снова обращаетесь к этому автору? – На курсе у Женовача у нас был целый семестр по Островскому, где я делал отрывки по разным пьесам. И уже тогда примеривался к «Своим людям». Сразу после выпуска из Магнитогорского театра поступило предложение поставить «Лес». Но материал «Своих людей» уже был во мне, и все-таки решил избавиться от него, разродиться. Мне кажется, что Островский - жесткий автор, и те вещи, о которых он пишет, те вопросы, которые пытаются решить его герои, - очень серьезные. Мне кажется, каждый человек в этом нашем устройстве государственном (ведь оно почти не изменилось с того времени) продолжает существовать в похожей системе координат. Я говорю про весь купеческий быт, про деньги, про работу, про то, из чего у человека состоит жизнь, как человек видит свое счастье, чего боится, в чем видит спасение. Вообще, мне кажется, что они с Достоевским близки. Они очень разные, но зерно - проблемы человека, веры, откуда брать эту веру, страха жизни, бесов, - общие. Они и жили в одно время, и я знаю, что где-то даже пару раз пересекались.
– Вы ставите в костюмах, близких к историческим, при этом у военных, которые проводят обыск у Большова, костюмы напоминают одежду советских военных… – Мы с Лешей Вотяковым, художником, старались уйти от определенного десятилетия, перенести акцент на историю взаимоотношений людей, их целей, страхов, желаний, а не на реконструкцию быта. Насколько я помню, костюм жандарма Леша не детализировал, но делал близко к костюму жандармов конца XIX века, хотя пьеса середины XIX-го. 1848 год, год написания Манифеста мирового пролетариата Карла Маркса, - а ведь это и есть начало того, что потом произойдет. Начало того, что люди существуют без совести, в хаосе, теряя грань, что хорошо и что плохо. Общество теряет стержень, и это в итоге приведет к тому, что придут люди, все это опустошат, вывернут, а потом к тем людям придут другие. Островский это делает через конкретного человека: глава семьи решает провернуть эту аферу, и из нее рождается много маленьких афер, которые поглощают эту, большую.
Не было задачи выпустить советских солдат, но если возникла такая ассоциация, то зерно в этом есть. Год написания пьесы и того, что происходило: выход Манифеста мирового пролетариата, дальнейшая ссылка Достоевского - все взаимосвязано. Гении, как Островский, выхватывают кристалл, нить, которая звуком отражает какую-то опасность, проблему. Островский пишет и переделывает пьесу много лет, но заканчивает именно в 1848 году. Время сложило ее окончательно.
– Что для вас Подхалюзин? В вашем спектакле ведь он - не олицетворение зла, не однозначно отрицательный персонаж. – У меня была внутренняя задача, чтобы не было однозначно отрицательных и положительных персонажей в этом спектакле. Мне кажется, Подхалюзин есть в каждом из нас. Желание выбиться в люди, желание поймать жар-птицу за хвост, поймать свой шанс, добиться успеха. Подхалюзин стоит перед дилеммой: нужно предать своего хозяина, благодетеля. Все, что у него есть - благодаря этому человеку, но ведь если он войдет в его семью, женится на его дочке, то он его обманет, но во благо – он его и предает, и не предает. Для меня Подхалюзин это каждый из нас, когда совершает сделку с собственной совестью, оправдывая себя, представляя для себя факты таким образом, чтобы решиться на этот поступок.
По пьесе ему уже за тридцать. Мы с Мишей Шкловским говорили, что это не смелый человек, не решительный, потому что иначе он бы уже выбился куда-то. Если бы Большов не решился на эту аферу и не позвал Подхалюзина, он бы и до сорока, и до пятидесяти лет оставался приказчиком. Это не разбойник. Разбойником он становится в момент искушения: это предательство, но во благо. Сначала идет искушение, потом оно становится каким-то выходом, какой-то правдой, набирается энергия фактов, и дальше уже зависит от человека: преступает он закон или нет.
Первая доминошка – поступок Большова – другие доминошки толкает: и Липочку на сделку, и Подхалюзина на предательство. Доминошки падают, а стержень потерян, его нет.
– Тишка в финальной сцене зеркалит жесты и манеры Подхалюзина, надевает его плащ и примеряет очки. Он повторит его судьбу? – Да, такой нон-стоп идет. Малые рыбы поглощают большую. Он следующий, а за ним будет следующий.
Подписывайтесь на официальный канал «Театрала» в Telegram (@teatralmedia), чтобы не пропускать наши главные материалы.